|
Песчаная земля играла на солнце, и ничто не бросало на нее тени: ни ветвистые деревья, ни чугунные решетки, ни мраморные памятники... Он лежал на кладбище, на нем лежала массивная могильная плита. Придавленный тяжестью, он задыхался. Открыв глаза, узнал нечеткий в ночи рисунок обоев, контур эстампа, понял, что могильная плита лишь сон, и хотел глубоко глотнуть воздух, но вдох вышел жалкий. Решил встать и пройти на кухню, где в холодильнике хранился валокордин, но не смог и шевельнуться. Страх, липкий, мокрый, похожий на мерзкое мелкое существо, извиваясь, прополз по телу, скользнул внутрь, острым осколком застрял за ключицей. Он лежал недвижим, словно был парализован или мертв. Сколько он так пролежит? Минуты? Часы? Сутки? Без пищи, без воды, почти без воздуха. Жили глаза, но как бы отдельно от него: сами, без его желания, прошлись по обоям, по паутине аспарагуса, скользнули по радиоприемнику на тумбочке, задержались на скомканной в углу комнаты портьере - все блекло, глянули в окно - звездно, лишь в верхнем правом углу, куда с трудом дотянулся взор, как небрежная заплата на нарядной ткани, торчит край тучи. Взгляд не доставал до будильника, но внутренний хронометр работал: с момента пробуждения шла сороковая минута. Едва незримая стрелка закончила сороковой круг, он почувствовал, как слабеет давление воздуха. Осторожно, прислушиваясь к себе, сел на кровати - внутри было спокойно. Осторожно спустил ноги на коврик, и стопы привычно попали в шлепанцы - это был добрый знак: жизнь, избежав опасности, вернулась в прежнее русло. Не включая нигде света, чуть волоча ноги, прошел в кухню, открыл холодильник, протянул руку - пальцы тут же ощутили пузырек с лекарством: добрый знак! Вкус капель и вовсе ободрил его. Он прошлепал обратно в спальню, подошел к окну, приоткрыл форточку - приятная ночная прохлада поплыла в комнату. С опаской сделал большой вдох, и свежий воздух свободно заполнил легкие. Серое городское небо сплошь было усыпано звездами, лишь над крышей соседнего дома зависла туча. Черная, плотная и объемная в центре, по краям она ветшала, и, как поношенная одежда, вся была в бахроме. Бесчисленные ее отростки, иные длинные и широкие, иные едва приметные, но все заостренные и причудливо изогнутые воздушным потоком, тянулись к какой-то одной точке против его окна. Присев над кроватью, он пошарил рукой, словно проверяя, не появилась ли на постели опасность, затем сел на краешек, осторожно прилег на бок, не спеша, поочередно уложил ноги, медленно повернулся на спину - он привык спать на спине - и прислушался, как расслабляются мышцы. Лицо его отражало сосредоточенность, деловитость и недовольство, что давно было его обычным выражением, и лишь тревога, и даже, пожалуй, не тревога, а полное углубление в себя, когда важны не внешние, а внутренние шорохи, одним мазком меняло его облик. Он лежал в той же позе, в какой застало его пробуждение, и глаза по-прежнему жили своей, не его, волей и все возвращались к окну, словно видели в туче нечто иное, чем скопление водяных капель. Он глянул на тучу повнимательней и нашел, что она своей конфигурацией похожа на рваную рану; вот и причина на бессознательном, так сказать, уровне, или на уровне подсознания, теперь это модно. С подушки видна была не вся туча, лишь край ее и отросток, крупный, толстый, на конце как бы с набалдашником. Атмосфера жила своей стихией, и отросток на глазах мельчал, светлел, растворялся. С усилием он отвел глаза от окна прочь, в глубину комнаты. Обычно он не придавал значения тому особому порядку в доме, который жена называла уютом, всем этим кашпо, подсвечникам, микрополкам, что, не имея никакого практического применения, лишь собирали пыль, и ценил один порядок - чистоту и прибранность, но сейчас уют вдруг оказался ему не то что необходим, но желателен, как стакан горячего чаю в сырую погоду: от привычной домашней обстановки исходили покой и уверенность в завтрашнем дне. Привычного уюта в спальне не было: шторы, что жена, старательно расправляя складки, раскрывала на ночь поверх легкого тюля, так и провисели всю ночь в углу скомканными, как он оставил их вчера поутру. Не разобрал он и постель, и покрывало, которое жена, готовясь ко сну, аккуратно укладывала на пуфик, он с вечера лишь отбросил со своей половины на ее половину, и теперь неразобранная постель топорщилась неприятным коробом. С досадой подумалось о жене: сейчас, когда она нужна ему, ее нет рядом. И где ее пресловутая интуиция? Он ясно, как наяву, увидел жену, ее встревоженное лицо, неприбранные со сна волосы, представил, как бы она всполошилась, испугалась, метнулась на кухню за лекарством, и, спешно семеня обратно, на ходу беззвучно шевеля губами, отсчитывала необходимые ему капли, предлагала, жалостливо и просительно, и грелку, и горчичники, и укол глюкозы, потом, судорожно глотая воздух, словно у нее, не у него, приступ удушья, просила скорую приехать скорее, немедленно, не мешкая, не теряя драгоценных минут, и виновато, и настойчиво, и извиняясь, что отнимает время, смогла бы коротко и внятно сформулировать симптомы его непонятного недуга и получить краткую консультацию, что ей делать до приезда врача: усадить его или не трогать, или положить подушку под ноги, или помассировать, и как, и где; потом, ожидая врача, взбила бы ему подушку, открыла форточку, тщательно заправив шторы, чтобы не дуло ему в голову, и спустилась на улицу как раз к приезду скорой, чтобы не ошиблись врачи подъездом, чтобы не перепутали этаж... А он бы сердился, морщился, ворчал: "Перестань. Все это лишнее, ни к чему. Вечно ты со своими глупостями", - и от привычности ее суеты и его ворчливости страх бы притих и не хватал нутро так цепко и безнаказанно. Сейчас жена тряслась в поезде. Он в сердцах не пошел доставать ей билет в купейный, понадеялся: одумается, так куда там. Протиснулась со своими баулами в общий. Проторчала, небось, ночь на одной ноге, как цапля. Все ездит... Доездилась! Жена уехала в соседнюю область, где в заштатном городишке, то пыльном, то мокром, но всегда грязном, который год служил их сын. С тех самых, теперь уже давних, пор, когда сын, уезжая с женой в отпуск на юг, оставил им на месяц двухлетнюю тогда Катьку, жена ездит к ним постоянно, и квартиру ремонтирует, и на огороде копается, и Катьку балует. От областного центра по одноколейке, затем в разбитом автобусе по ухабинам возит им соленья, варенья, ягоды с дачи, словно в той области земля не родит. И втихаря, чтоб он не видел, запихивает под банки импортные тряпки. И теперь вот все бросила и помчалась их спасать. В нем родилось раздражение, вернее, раздражение в нем существовало постоянно, но оно улеглось на время, притихло, а теперь забродило, поднялось, как пена на теплом пиве. Он сумел, хотя не так это было просто, но он добился, и сына из захудалого гарнизона, где тот служил бесцветно и стыдно долго, переводили сюда, в округ, и вдруг - жена отказывается с ним ехать. Она, видите ли, останется с папой и мамой. Потому что просидела жизнь на зарплату мужа. Когда женщина не работает, когда у нее ни хлопот, ни забот... Говорил ему, что бывает, когда... Грудь сжало. Он настороженно прислушался к себе и опасливо вдохнул воздух. К радости и отчасти к удивлению, тот вновь вошел в легкие свободно и безболезненно. Главное - не волноваться, - сказал себе, - никаких волнений, думать только о нейтральном. Да уж! тут подумаешь о нейтральном. Тут о чем не подумай. Еще этот сон... Он видел его не впервые. Нельзя сказать, что сон преследовал его, но он видел его уже однажды. Или не однажды? Жена иногда по утрам жалуется: уже видела точно такой сон, или приснилось, что я его видела? - бабьи бредни. Глаза вновь скользнули по стене, задели потолок; в комнате едва заметно, но посветлело, и в серости потолка проступила темная полоса - черт знает как строят, уж сколько он шпаклевал, сколько жена возилась с известкой - щель проступает; и вновь шевельнулось раздражение. Взгляд скользнул по сбитой в углу портьере, по тюлю и уперся в тучу. И та посветлела, поблекла, словно бриджи от частой стирки, и отростки уже не походили на наконечники стрел. Тот, что недавно был самым длинным, на глазах растаял, исчез. Он почувствовал себя здоровым, бодрым, уверенным в себе. Деятельным. Глянул на часы. Нет и пяти. Столь рано ему не приходилось подниматься с Афгана. Афган! ну конечно... Он проснулся ночью от удушья. Тот самый сон... Лежал, придавленный болью в груди. И трезвая, спокойная мысль: ну вот и все. Год он жил среди смерти, и каждый день мог быть его последним днем, но именно в тот миг он прочувствовал промозглый вкус слова: конец. И все же мысль, что он умирает, более чем страшна была нелепа. И несправедлива. На войне не погибнуть, а умереть. Почти что в постели, под храп своего батальона. Он представил, как утром ротный, что явно недолюбливал его, смачно сплюнув, процедит щербатым ртом: " А батальонный-то наш от страха помер", - и страх оказаться в своей смерти смешным был сильнее даже страха смерти. Он смотрел на чужое небо, где и звезды казались чужими, и вдруг осознал, что видит тучу, черную, грозовую, нелепую по форме, всю в лохмотьях, словно ее только что прошило снарядом. Неужели под утро пойдет дождь? И будет прохлада, свежесть... Но под утро его разбудили минометы, и он напрочь забыл о туче. Он неприязненно глянул в окно: точно такая же? Но тучи за окном уже не было, лишь крохотный шарик неправильной формы все еще серел на горизонте. А ведь он видел эту тучу зимой... Он чувствовал себя неплохо, и кардиолог похвалил его кардиограмму, но посоветовал не волновать себя понапрасну и не забывать об отдыхе. И на выходные он уехал на дачу. Сверкал снег, темнела лунка. Они с соседом выпили под обжигающую уху. Он ощущал себя здоровым, крепким, даже молодым... Готовя постель, включил старенький "Горизонт". В Вильнюсе вокруг телецентра шли танки. Буржуйка погасла. Он вновь видел пыльное ущелье, траву, опаленную солнцем и огнем. Он вновь был сродни котенку, грязному, злобному и беззащитному. Незримый хозяин держал его за шиворот, прикидывая, куда швырнуть: в огонь? в пропасть? в траву? И одно неудержимое желание сжигало все мысли и чувства - выбраться из этого кошмара; и, не глядя ни под ноги, ни по сторонам, он шел напролом: если ты сам себя не спасешь, о тебе не позаботится никто. Он вертелся на старой скрипучей кровати и готов был держать пари с соседом, с дьяволом, с самим Господом Богом, что едва лишь забрезжит рассвет, на растерзание толпе будет отдан какой-нибудь капитан, что сейчас, выполняя приказ, ведет солдат, белый от бессилия и злобы. Во сне его придавила могильная плита. Морозной ночью он лежал на горячем песке и задыхался. Когда отпустило, вышел на крыльцо. Жадно, как стакан воды, глотнул холодный воздух. Над заснеженным поселком огромным шатром стояло звездное небо, лишь прямо против его крыльца висела туча, черная, драная. Она притягивала взор. Но студеный воздух проник под ватник, и он поспешно шагнул в дом. И забыл о туче. Он настороженно посмотрел в окно: еще один приступ ему не пережить. И вздохнул расслабленно: тучи не было. Тут он подумал, что ночью тучи не видны. Лишь отсутствие звезд говорит об облачности. Но он видел тучу! Она была объемна и полна черного света. Когда же он увидал ее впервые?.. Огромные деревья, густой кустарник. Среди буйной травы проселочная дорога. Металлические ворота с красной звездой. Царство комаров и мошки. И недалеко от города, но тайга в том краю начиналась от последнего микрорайона. Он получил новое назначение, и, уезжая в большой европейский город, прощался с сослуживцами. В ту ночь сон приснился ему впервые. Странно... Тогда он еще не знал цвета того песка. Он лежал на кровати, и не мог ни подняться, ни повернуть голову, ни окликнуть жену. Она спала рядом безмятежно. В те дни она спала еще безмятежно. Он быстро пришел в себя. Встал, прошел на кухню, выпил пива, решил, что вечером позволил себе лишнее. Туча? Нет, не вспомнить. Вряд ли он смотрел в окно. А если и посмотрел - дождь в том городишке мог идти неделями. Да и жена была дома, а привычка на ночь закрывать шторы у нее была всегда. Он вновь глянул в окно. Туча за окном растаяла, словно кусок рафинада в чашке горячего чаю, лишь одна твердая крошка еще темнела на горизонте. Тут ему показалось, что крупинка едва заметно, но увеличилась. Устали глаза, обман зрения, - хотелось ему верить, но кристалл медленно и неуклонно рос, приближался и становился похож на рваную рану… Она отняла руки от заплаканного лица. Солнце сияло по-прежнему, но свет его уже не заполнял комнату, а лишь косым лучом лежал на полу у балконной двери. Краски комнаты пожухли, как в первые минуты сумерек, когда солнце, уйдя за горизонт, продолжает освещать землю из глубин мироздания. И все-таки, как душно, - она вздохнула. В знойные июльские дни сердце все чаще напоминало о себе. И все чаще думалось о возможно недалеком конце. И жизнь казалась чередой потерь, утрат и обид. И почему-то - такая нелепость! - вспоминалась всякая мелочь, и непременно последней всплывает обида, мелкая, давняя, но такая горькая, словно, лежа годами на дне души, впитала в себя осадок поздних обид. ...Длинный "Икарус", с урчанием трогаясь с места, тут же вновь надолго замирает в автомобильной толчее. Пассажиры, тесно прижатые друг к другу, изнывают от духоты. Ей стало дурно, но тут - о, чудо! - кто-то встал, начал протискиваться к выходу, людская масса качнулась, и она оказалась на сиденье. И привычно ушла в свои мысли: там пахло детской кожицей, пеленками, распашонками, кремом, прохладой летнего утра, чистой зеленью красивой лужайки. Там беззаботно смеялся маленький мальчик... Окрик, злой и властный: "А ну встань! Пусть сядет пожилая женщина", - ударил ее наотмашь; она поднялась, покорно и бездумно, и сын испуганно забился в ожидании толчков и ударов. Подтянутый офицер отвернулся к заднему стеклу прежде, чем она успела взглянуть на него, и она не увидала его глаз. До конца пути офицер смотрел в грязное стекло, неотрывно и пристально, словно там, в скоплении одних и тех же машин, что битый час вслед за "Икарусом" ползли по пыльной дороге, было нечто безумно интересное. А на нее исподлобья, стараясь держать на лице строгость и негодование, посматривал его сын, отрок лет тринадцати. Ей хотелось отойти от них, но, сдавленная со всех сторон людьми, она и спиной повернуться к ним не сумела, так и стояла под судным взором юнца, такая жалкая, такая простенькая в стареньком, сплошь истертом вельветовом сарафанчике (все остальное ей было уже мало, а деньги, что удавалось добавить к стипендии, они отдавали за квартиру). Она старалась уйти в свои мысли, но взгляд, против воли, вновь и вновь тянулся к профилю офицера. Неужели он не видит, что я беременна? - думала она. - Ну как можно не видеть, все видят, все спрашивают: "Наверное, скоро уже". Такой живот, просто ужас, я уже сама и встать не могу - они спали на полу, стелили пальто мужа (оно было побольше), сверху простынку, первую совместно купленную семейную вещь, и укрывались ее шубкой, коротенькой по моде тех лет. Я никогда не сажусь в автобусе, - мысленно убеждала она профиль. - Ну если только в нем совсем мало народу и много свободных мест. Но я всегда встаю, если заходит пожилой человек, или женщина с ребенком, или беременная женщина. Но ведь сегодня я - беременная женщина. И мне страшно за мальчика, его бьют, давят. И у меня очень болят ноги. Когда болят почки, всегда болят ноги, это так элементарно. ...Легким движением она смахнула новые слезы и постаралась рассмеяться: "Господи! Сколько лет прошло, нашла о чем помнить. Наверное, он понял, что беременна, когда встала, вот и смотрел, не отрываясь, в окно". Она закрыла балконную дверь, расправила тюль: не успеет спасть жара, тут комары. Она плакала крайне редко, горе ее замораживало, но иногда - рыдала. Как в тот вечер, когда, на отлично сдав экзамен, вернулась из института домой, полная радостного волнения. Они снимали комнату в точно такой квартире, в какой она жила теперь, но ее небольшая, заставленная мебелью комната там, почти пустая (лишь старый круглый стол посредине и один рассохшийся стул с инвентарным номером, да вдоль стен стопки их книг до потолка), выглядела огромной. И окно без занавесок казалось таким большим, и таким широким был подоконник... Пьяненькая хозяйка вышла на ее шаги. За хозяйкой в дверном проеме появился мужичок, лысенький, в черном неопрятном костюме. Хозяйка приглашала выпить. Стараясь держаться прямо, говорить связно, повторяла, что просто все надо делать по-умному, вот ее муж никому не поверит, что пока он в море... И напрасно она так смотрит на нее, напрасно осуждает, просто она еще молода и с мужем живет недавно... И мужичок все кивал головой. А она стояла в коридоре у холодной стенки и думала отрешенно, что муж хозяйкин - моряк, а в квартире нищета, и хозяйка сдает комнату и ворует у них тушенку. Потом она сидела на пальто мужа, и ноги болели, и мальчик метался, и она вздрагивала от настырного стука в дверь, от капризного пьяного голоса, что все звал выпить, и уже не было в ней радости, уже не была она гордой, умной, а была маленькой, беззащитной, и все норовили ее обидеть, вот и офицер в автобусе...; и когда муж утром вернулся из больницы с дежурства, она шагнула к нему, упала лицом на грудь и разрыдалась. Рыдала она и в тоскливый дождливый день, когда пришло то странное письмо ни о чем, и она поняла, что сын в Афганистане. На войне. Война шла в чужой стране, но почему-то это была их война. Война странная: ее как бы и не было вовсе, ни сводок с фронта, ни правительственных сообщений, лишь шепот. Шепотом говорили, чьи дети сейчас там, шепотом называли тех, кому пришли похоронки, шепотом сообщали, куда вызывали родителей, предупреждали, что нельзя говорить, где погиб сын. И реплика процедурной сестры: "У меня есть знакомый военком. Он говорит, то не родители, что отпустили детей в Афган. Им деньги дороже жизни сына". И ярко-красные губы дрогнули в усмешке. И пошла по коридору. А они остались стоять, она и муж, раздавленные. И не в том дело, что денег у них больших никогда не было, дело в том, что мыслей подобных у них не было никогда. Что все продается и все покупается. А честь, совесть, долг, патриотизм - это лишь слова из лексикона - кого? И ночью у мужа приступ инсульта. И она не смогла отвести беду, и скорая не успела. И этой зимой мир вновь посерел: наши танки в Литве, кровь, смерть, проклятия. Растерянные и злые лица русских ребят в тяжелой солдатской робе. И дикое телешоу этого вечного мальчика. И музыкальный визг по всем программам. И Горбачев клянется у микрофона, что о том, что происходит в стране, он узнает из программ телевидения. И сегодня она проснулась чуть свет, и первая мысль: снова в мире война, и сейчас, в эту минуту кто-то в небе нажимает на гашетку, и сердечко ребенка разрывается от страха и обиды на миг раньше, чем тельце его разрывает бомба. Она включила приемник - и вновь по всем программам гремит музыка. - Мама, - тихо сказал сын, - мама, опомнись. Я уже дома. - Даже он не понял ее. Она была одна. Вокруг - куда ни оглянись - серая стена. Мир принадлежит им, наглым, холодным. Она отчетливо услышала запах гари и бензина. Увидела спинку сиденья, драный дерматин, клочья серой ваты. Ржавый компостер. И холодный профиль на фоне грязного стекла. Он
- не тот случайный попутчик, штабной
служака и, наверно, заботливый отец, он –
невольный символ грубой, недоброй силы -
преследовал ее всю жизнь. И мир вновь стал черен. И она вновь заплакала. Она плакала о сыне, что по ночам метался и жутко стонал, о муже, что жил лишь в ее памяти, плакала о российских мальчиках, сгинувших в чужих землях, об их серых от горя матерях, плакала о стариках и старухах, что, отстояв страну в войне и подняв ее из руин, теперь стыдливо просят милостыню по грязным улицам России, плакала от жалости ко всем обездоленным и несчастным и о той девочке в автобусе... Она
плакала, и мир медленно светлел, и вновь
в нем появлялись и любовь, и красота, и
зло отодвигалось и собиралось в черную
тучу, похожую... Трудно сказать, что могла
напомнить ей та туча. Она никогда ее не
видела. Она плакала, по-детски ткнувшись
лицом в ладони, а когда опускала руки и
смотрела в окно, туча была уже за
горизонтом и небосвод был чист и ясен.
|
Copyright © 2000 О.Туманова All Right Reserved Создание сайта: октябрь 2000
|